Сампсониевский рынок
(не сохранился)
аш дом No 7 по Нюстадтской улице (ныне дом No 9 по Лесному проспекту) расположен в любопытном месте. В двух кварталах от него к югу находились, да и сейчас находятся корпуса Военно-медицинской академии, вечно переполненные одетыми в офицерского сукна шинели будущими военными врачами. В тылу нашего дома, в Новом переулке (ныне Бобруйская улица. — Прим. ред.), помещались Стебутовские сельскохозяйственные женские курсы (основаны агрономом и педагогом И. А. Стебутом. — Прим. ред.) — рассадник громкоголосых, крепких телом, румяных, длиннокосых или же коротко стриженных девушек из «провинции» — поповен, намеренных стать агрономами, вчерашних епархиалок, не желающих искать «жениха с приходом», — решительной, революционно настроенной женской молодежи. Нюстадтская улица тянулась на несколько километров и упиралась за железнодорожными путями в парк Лесного института. Это тоже было студенческое гнездо с давними традициями радикализма и конспирации, сходок и забастовок. Наконец, еще дальше (тогда это вообще было «на краю ойкумены»: туда в то время ходила разве только конка, извозчика в Сосновку было почти немыслимо подрядить) существовал и Политехнический институт; кроме инженеров, он выпускал и «экономистов», «политэкономов». Что же удивляться, если власти относились к нему в высшей степени подозрительно? Вот в этом-то молодежном окружении и жила все десятые годы семья надворного советника Василия Успенского, и все мое детство прошло в известной мере под его влиянием, под знаком юного бунтарства.
Дом No 9
по Лесному
проспекту,
где автор воспоминаний
жил в 1910-е
годы
огда мне было около пяти лет, меня каждый день водили «гулять» или в Академический сад за корпусами Военно-медицинской, или в «Нобелевский», у Народного дома Нобеля на Нюстадтской, куда пускали «по билетам» (Народный дом — «дом культуры», организованный для рабочих своего завода Людвигом Нобелем. — Прим. ред.) Но и тому и другому я предпочитал «пейзаж иной». Там, где Ломанский переулок упирался в конец Нижегородской улицы, было в те времена нечто вроде маленькой захолустной площади. Слева на ней высилось краснокирпичное, как весь почти
Тюрьма на Нижегородской
улице (улица
Академика
Лебедева)
| |
тогдашний Питер, здание казармы, с плац-парадом и традиционным полковым козлом, с утра до ночи гулявшим по его песку... Иногда там занимались строевым учением «солдаты». Теперь-то я знаю, что казарма эта была казарма Михайловского артиллерийского училища: вероятно, в ней стояли не юнкера, а нижние чины из персонала учебного заведения. Но тогда люди в гимнастерках и с винтовками были для меня все равны, все — солдаты. Восьмидесятипятилетняя няня моя, доходя до забора, огораживавшего плац, останавливалась, долго смотрела на обучаемых, жевала губами, качала головой в черной кружевной косынке и потом — «Ну идем, идем, Левочка!»— начинала, точно поддразнивая меня, петь дребезжащим, древним голоском: «Солдатушки, браво — ребятушки!»
Насупротив казармы поднималось несколькими этажами выше ее второе, такое же мрачно-кирпичное — цвета особого, тяжко закопченного питерского кирпича, кирпича его фабрик, его складов, его окраинных домов, — увенчанное некрасивыми надстройками большое сооружение. Его окна были забраны решетками, по окружающей его стене ходили часовые. Я знал: это — тюрьма; но самое значение слова отсутствовало еще в моем сознании. Тюрьма так тюрьма, академия так академия: называется так, и все тут. Северная сторона площади не была застроена вовсе. Там не было заборов, и, пройдя через жиденькую калиточку, можно было выйти к путям Финляндской железной дороги. Она разбегалась здесь целым лабиринтом стрелок, запасных путей, тупиков с заросшими по самое днище бурьяном, вышедшими из строя вагонами — путаницей всего того, что делает станционные завокзальные пространства всех городов мира похожими друг на друга. За калиткой направо был длинный деревянный дебаркадер, с высокими перилами по правую его сторону.
Таможня
(не сохранилась)
В конце коричневела невысокая построечка — нечто вроде миниатюрного вокзальчика, нависшего над ближней парой рельсов. Это был не вокзал. Это была покойницкая. Выборгская сторона тех времен была чуть ли не наполовину заселена финнами: три четверти питерских финнов жили тут. Жить-то они жили в этом чуждом, но и прибыльном «Пиетари», но, умирая, многие из них выражали желание быть погребенными у себя дома, между гранитными скалами какого-нибудь Оравансаари, на сосновом кладбище в приходе Халтиантунтури, а то и вообще на Оландах. Чтобы обеспечить исполнение этого похвального желания, Финляндская железная дорога (она подчинялась Дирекции казенных железных дорог в Г ельсингфорсе) и соорудила тут свою покойницкую, с полупоходной часовней. Каждый день в окна можно было видеть цинковые гробы на стеллажах, лютеранское отпевание в часовне и погрузку гроба в широкий зев красного товарного вагончика, подогнанного дверь в дверь с часовней. Вот это-то пространство между казармой, тюрьмой и мертвецкой и стало моим (а потом и няниным) любимым прогулочным местом. Почему? По самой жизнерадостной и оптимистической причине. Там были рельсы; по рельсам, пронзительно свистя (на других дорогах они гудели, трубили, а тут визгливо-оглушительно свистели), носились самые разнообразные паровозы.
|
|
а Выборгской стороне чуть ли не в каждом третьем доме имелись булочные, русские и финские, где продавались «финские сэпики», «финский крэкер», выборгские кренделя с угольками и соломинками, припекшимися к их нижней стороне. И тем не менее каждое утро по всем лестницам всех домов мчались вверх и вниз нагруженные громадными, в пол человеческого роста, прутяными корзинами «булочники». Смысл заключался в возможности заскочить в каждую кухню раньше, чем горничная или кухарка успеют, обмотавшись теплым платком, выпорхнуть на морозную или дождливую улицу. Они ухарски скидывали на пол корзину, снимали с нее подбитую для теплоизоляции клеенкой крышку... По кухне растекался сладкий и теплый тестяной и сахарный дух. На верху корзины был плоский вкладыш с пирожными. Ниже с пылу-жару лежали копеечные булочки всех сортов — розанчики, пистолетики, подковки — с тмином и с маком, облепленные сахарной глазурью и присыпанные крупной, как битое стекло, солью. Тесто всюду было одно, но испечено и вылеплено все это было так, что у каждого сорта оказывался свой вкус. Внизу, в тепле, сохранялись крупные изделия — батоны, «домашние» булки, с хрустким разрезом поперек круглого каравайчика. И, естественно, заспанной горничной уже никак не хотелось выбегать в такую рань на мороз. И булки покупались тут же: копеечные шли по две штуки на алтын. А барыня, сладко спавшая в этот хлопотливый час, смутно догадывалась об обмане, но не давала себе труда наводить следствие...
Дом
для служащих
Финляндской
железной дороги
теперь — о паровиках. Они числились тогда как «паровые конные железные дороги». Таких линий было две. «Клиника Вилье — Круглый пруд» в Лесном была мне близка и мила в раннем детстве. Обычный маленький локомотив был как бы обшит некоей прямоугольной металлической коробкой, превращен в нечто похожее на заводские «паровозытанки». Внутри коробки вокруг котла был проход, по которому гуляли важный спокойный механик и всегда черный, измазанный углем молодой помощник — кочегар. Вагоны — коночного типа, некоторые — тоже с империалами; но были и открытые, летние. На крышах и в открытых вагонах ездить было приятно, если вам, как мне тогда, в высшей степени безразличны копоть и искры, вылетавшие из короткой черной трубы на крыше коробки локомотива... Вы садились в самом начале Сампсониевского и ехали по всей его длине — мимо Сампсониевской церкви, перед которой стоял маленький, как куколка, Петр Первый, мимо аптекарского магазина, мимо конфетной фабрики Г еорга Ландрина (комбинат «Азарт». — Прим. ред.), из окон которой всегда приторно пахло каким-то сиропом и сладким тестом... Потом он, пыхтя, поднимался в гору к Новосильцевой (Новороссийская улица. — Прим. ред.) и круто сворачивал вправо, огибая парк Лесного института.
Паровик на
Большом Сампсониевском
проспекте.
1910-е годы
|