Выпускной класс Смольного института. Фото Карла Буллы. 1909 год
евятилетнюю Елизавету Цевловскую (1844–1923) отдали на Александровское (мещанское) отделение Смольного института в 1853 году. Ее мать, в прошлом также институтка, обещала дочери компанию сверстниц, интересную учебу, стабильное существование. Всего этого Лиза была лишена в глухой усадьбе под Смоленском, куда ее семья перебралась после смерти кормильца и разорения. Лизины старшие братья были отправлены в кадетские корпуса, а сестры мыкались гувернантками. За девять лет в Смольном Лиза также хлебнула лиха, вдоволь натерпелась дури и произвола классных дам, два раза чуть не была выгнана за протесты против институтских порядков. Лишь после того как инспектором учебного заведения в 1859 году становится энергичный Константин Ушинский, основательно встряхнувший косное образование, Смольный перестает казаться воспитанницам постылой казармой. Лиза берется за учебу, начинает жадно читать, после выпуска выходит замуж за одного из единомышленников Ушинского – преподавателя Василия Водовозова. В 1860-х супруги много ездят по Европе, изучая деятельность различных учебных заведений. Свои наблюдения и горький опыт бывшей воспитанницы Водовозова обобщает в статьях и книгах. Очерки о жизни в Смольном были впервые опубликованы в 1860-х годах в газете «Голос».
Новенькая
«На мне плохо сидящее камлотовое платье коричневого цвета – символ младшего “кофейного” класса; декольте и с короткими рукавами. Белые рукавчики грубого холста подвязаны тесемками под рукавами платья; на шее уродливая пелеринка; белый передник с лифом застегивается сзади булавками.
Форма чрезвычайно меняла наружность новенькой: даже грациозная миловидная девочка казалась в ней неуклюжей. Платье было настолько коротко в младшем классе, что выставляло напоказ жалкие кожаные башмаки, скорее шлепанцы, и грубые белые чулки. Пока новенькая не умела приноровиться к форменному наряду так, чтобы туфли не падали с ног, рукавчики не сползали, платье не расстегивалось позади, она ходила тяжело ступая и имела крайне неуклюжий вид. На свидании с родными девочка поражала их своею переменой, и они, не стесняясь, повторяли на все лады: “Какой смешной наряд! Как он тебя безобразит!..” Наряд – увы! – не был приноровлен к условиям жизни: холщовая пелеринка не защищала от зимнего холода, когда термометр в классе показывал десять градусов, а во время уроков приходилось сидеть с обнаженными плечами. <…>
Трудно представить, какую спартанскую жизнь мы вели, как неприветна, неуютна была окружающая нас обстановка. Холод, всюду преследовавший нас, больше всего давал себя чувствовать, когда нам приходилось раздеваться, чтобы ложиться в кровать. В рубашке с воротом, до того вырезанным, что она сползала с плеч и сваливалась вниз, без ночной кофточки, которая допускалась только по требованию врача, еле прикрытые от наготы и дрожа от холода, мы бросались в постель. Две простыни и легкое байковое одеяло с вытертым от старости ворсом мало защищали от холода спальни. Жидкий матрац из мочалы, истертый несколькими поколениями, был так тонок, что железные прутья кровати причиняли боль и будили по ночам, когда приходилось повертываться с одного бока на другой.
В первую ночь я долго лежала без сна: холод насквозь пронизывал мои члены. Но вдруг меня осенила счастливая мысль: я развернула салоп, лежащий у моих ног, закуталась в него и уже начинала дремать, когда была разбужена классной дамой m-lle Верховской, обходившею дортуар. “Для первого раза, так и быть, оставь салоп, но помни, что у нас это строго запрещено”. В шесть утра раздавался звонок, дежурные бегали от кровати к кровати, стягивали одеяла с девочек и кричали: “Вставайте! Торопитесь!” Со многими суровыми условиями воспитанницы осваивались, но к раннему вставанию редко кто привыкал. Каждый раз с утренним звонком раздавались стоны и жалобы. Мучительно было подыматься в остывшей и темной спальне. Вся институтская жизнь распределялась по звонку: звонок будил нас от сна, по звонку шли к чаю, рассаживались по партам и ждали учителя, со звонком урок оканчивался и начиналась рекреация. Звонок извещал о необходимости идти в столовую, он определял все минуты жизни воспитанниц, служил указателем, что делать, что думать. Звонок и крик классной дамы: “По парам!” – вот что мы слышали с утра до вечера. Когда я в первый раз вошла в столовую, меня удивило огромное число наказанных: некоторые из них стояли в простенках, другие сидели “за черным столом”, третьи были без передника, четвертые, вместо того чтобы сидеть у стола, стояли за скамейкой. У одной девочки к плечу была приколота какая-то бумажка, у другой – чулок. Когда после пения молитвы мы уселись за завтрак, меня с двух сторон шепотом начали просвещать насчет институтских дел. Когда у девочки приколота бумажка, это означает, что она возилась с нею во время урока; прикрепленный чулок показывал, что воспитанница плохо заштопала его, а за что наказаны старшие воспитанницы (белого класса) – нам, кофейным, неизвестно».
За монастырскими стенами
«Куда бы мы ни двигались, мы выступали как солдаты – бесшумной стройной колонной. Если предводительница этой женской армии прибавит шагу, и воспитанницы должны идти скорее, не расстраивая колонны. В столовую туда и назад строились восемь раз; по часу тратили, отправляясь на прогулку и в церковь. <…>
Воспитанницы гуляли в саду по получасу, и притом только парами и по мосткам, под аккомпанемент воркотни и распеканий классной дамы. То ей досаждал чей-то “дурацкий смех”, то она пилила тех, кто отставал или кто на минуту соскакивал с мостков. Мы ненавидели эти прогулки и были счастливы, когда находчивость помогала нам сослаться на ту или другую несуществующую болезнь, чтобы избавиться от неприятной повинности. <…>
Большим удовольствием была летом прогулка в Таврический сад. Хотя во время торжественного шествия туда из Смольного воспитанницы были окружены своими классными дамами, швейцаром и служителями, разгонявшими всех встречающихся по дороге, эту прогулку мы любили уже потому, что хоть раз в год в продолжение нескольких часов не видели своих высоких стен и у нас перед глазами были аллеи и лужайки не своего сада. Кроме институтских служащих и подруг, институтки и здесь никого не встречали: в этот день посторонних изгоняли из Таврического сада.
|
|
В дореформенное время нас не обучали естественным наукам, и мы никогда ничего не читали по этим предметам. За все время воспитания мы не видели ни цветов, ни животных, не могли наблюдать и явлений природы: сидим, бывало, в саду во время летних каникул, а чуть только тучи начинают сгущаться, нас немедленно ведут в класс. Во время нашей затворнической жизни нам не удавалось видеть ни широкого горизонта, ни простора полей и лугов, ни гор, ни лесов, ни моря, ни рек и озер, ни восхода и заката солнца, ни бурана в степи, хотя мы и делали сочинения обо всех этих явлениях природы.
С утра до вечера мы видели перед собой лишь голые стены громадных дортуаров, коридоров, классов, всюду выкрашенные в один и тот же цвет. Кроме приемной залы, где были портреты царской фамилии, стены были повсюду совершенно голые. Почему не могли повесить на них портретов знаменитых писателей, олеографии с историческими сюжетами, пейзажи красивых местностей? Почему не дозволялось воспитанницам прикреплять к изголовью кроватей фотографии родителей и родственников, почему запрещено было ставить на подоконниках горшки с цветами, за которыми могли бы ухаживать воспитанницы? Все это хотя несколько скрашивало бы однообразие жизни, возбуждало бы человеческие чувства».
Обожание
«Постепенно утрачивая естественные чувства, институтки сочиняли любовь искусственную, карикатуру на настоящую, в которой не было ни крупицы истинного чувства. Я говорю о традиционном институтском “обожании”, до невероятности диком и нелепом. Институтки обожали учителей, священников, дьяконов, а в младших классах – и воспитанниц старшего возраста. Встретит, бывало, “адоратриса” свой “предмет” и кричит ему: “adorable”, “charmante”, “divine”, “celeste” (фр. “восхитительная”, “прелестная”, “божественная”, “небесная”), целует обожаемую в плечико, а если это учитель или священник, то уже без поцелуев только кричит ему: “божественный”, “чудный”! Если адоратрису наказывают за то, что она для выражения своих чувств выдвинулась из пар или осмелилась громко кричать, она сияет и имеет ликующий вид, ибо страдает за свое “божество”. Наиболее смелые из обожательниц бегали на нижний коридор, обливали шляпы и верхние платья своих предметов духами, одеколоном, отрезывали волосы от шубы и носили их в виде ладанок на груди».
Голод
«Кроме раннего вставания и холода, воспитанниц удручал и голод, от которого они вечно страдали. В завтрак нам давали тоненький ломтик черного хлеба, чуть смазанный маслом и посыпанный зеленым сыром, – этот крошечный бутерброд составлял первое кушанье. Иногда вместо сыра на хлебе лежал тонкий, как почтовый листик, кусок мяса, а на второе мы получали крошечную порцию молочной каши или макарон. В обед – суп без говядины, на второе – небольшой кусочек поджаренной из супа говядины, на третье – драчена или пирожок с скромным вареньем из брусники, черники или клюквы. Эта пища была чрезвычайно малопитательна, потому что порции были до невероятности миниатюрны. Утром и вечером полагалась одна кружка чаю и половина французской булки. И в других институтах того времени тоже плохо кормили, но давали вволю черного хлеба, а у нас и этого не было. Посты же окончательно изводили нас. Завтрак в посту обыкновенно состоял из шести маленьких картофелин с постным маслом, а на второе давали размазню с тем же маслом или габер-суп (овсяный). В обед – суп с крупой, второе – отварная рыба, называемая у нас “мертвечиной”, или три-четыре поджаренных корюшки, а на третье – крошечный постный пирожок с брусничным вареньем. Мы постились не только в Рождественский и Великий посты, но каждую пятницу и среду. В это время воспитанницы чувствовали такой адский голод, что ложились спать со слезами, долго стонали и плакали в постелях , не будучи в состоянии уснуть. Однажды голод довел до того, что более половины институток было отправлено в лазарет. Наш доктор заявил, что у него нет больше мест для больных, и прямо говорил, что все это от недостаточности питания. Зашумели об этом и в городе. Наряжена была наконец комиссия из докторов, которые признали, что болезнь воспитанниц вызывается недостаточностью пищи и изнурительностью постов. И последние были сокращены: в Великом посту стали поститься лишь в продолжение трех недель, а в Рождественском – не более двух, но по средам и пятницам постничали по-прежнему».
В зале
«Прием родственников происходил у нас два раза в неделю: по воскресеньям с часу до трех и по четвергам с шести до восьми часов вечера. Воспитанницы, ожидавшие родственников, расхаживали по парам вокруг зала, где сидели те из них, к которым уже пришли родные. Посреди залы прогуливались дежурные дамы и пробегали дежурные воспитанницы. Однажды мой дядя пришел с моим братом, которого я давно не видела. <…> На его вопрос, что мы проходим у преподавателя словесности, я с гордостью отвечала ему, что Лермонтов изложен у нас на восемнадцати страницах, а Пушкин даже на тридцати двух. Из ответов, которые я давала брату, он пришел к правильному заключению, что я не читала ни одного произведения наших классиков.
– Какой у вас дурацкий учитель литературы! Вы, видимо, и выучились здесь только обожанию!
Я считала низостью спустить брату его оскорбительное замечание об институте, которым гордилась, несмотря ни на что, и об учителе, которого мы считали гениальным, а потому высокомерно возразила ему: – Должно быть, не все такого мнения, как ты, о нашем институте, так как он считается первоклассным в России!.. А наш преподаватель словесности Старов – знаменитый поэт, перед которым преклоняются даже такие дуры, как наши классные дамы.
– Такого знаменитого поэта в России нет, и классные дамы преклоняются перед ним только потому, что они дуры…
Это было уже слишком, и я вскочила, чтобы убежать от него не простившись».
На кухне
«Чтобы приготовиться к скромной доле, ожидавшей многих из нас в будущем, мы должны были уметь готовить кушанья, для чего существовала образцовая кухня. Девицы старшего класса, соблюдая очередь, по пяти-шести человек ходили учиться кулинарному искусству. К их приходу в кухне уже все было разложено на столе: кусок мяса, готовое тесто, картофель в чашке, несколько корешков зелени, перец, сахар. Одна из воспитанниц должна была рубить мясо для котлет, другая толочь сахар, третья – перец, следующая мыть и чистить картофель, раскатывать тесто и разрезать его для пирожков, мыть и крошить зелень. Все это делалось воспитанницами с величайшим наслаждением. Кухня служила для нас большим развлечением; она избавляла от скучных уроков и от полицейского надзора классных дам. Но такие кулинарные упражнения не могли научить стряпне и были скорее карикатурою на нее. Воспитанницы так и не видели, как приготовляют тесто, не знали, какая часть говядины лежит перед ними, не могли познакомиться и с тем, как жарят котлеты, для которых они рубили мясо. Кухарка смотрела на это как на дозволенное барышням баловство и сама ставила кушанье на плиту, опасаясь, чтобы они не обожгли себе рук или не испортили котлет; сама она возилась и около супа. Барышням она поручала толочь сахар, перец и все, что нужно было рубить и толочь, что те и производили в такт плясовой, а это заставляло смеяться и кухарку, и воспитанниц. Их веселому настроению содействовало и то, что обед, приготовленный “их руками”, они имели право съесть сами, а он был несравненно вкуснее, питательнее и обильнее обычного».
|
|
|
|
|
Встреча с родственниками в Белоколонном зале николаевской половины Смольного. Фото Карла Буллы. 1900-е годы
В баню воспитанницы также ходили строем и мылись под наблюдением классной дамы
На смольной кухне. Фото Карла Буллы. 1900-е годы
|